brain damage
— Я притащу моего пациента — ну что вам в самом деле, через час разъедетесь; он предобрейший человек и был бы преумный.
— Если б не сошел с ума.
— Это несчастие… вам, ей-богу, все равно, а ему рассеяние и нужно и полезно.
— Вы уже меня начинаете употреблять с фармацевтическими целями, — заметил я, но лекарь уже летел по коридору.
Я не подчинился бы его желанию и его русской распорядительности чужою волею, но меня, наконец, интересовал светло-зеленый коммунист-помещик, и я остался его ждать.
Он взошел робко и застенчиво, кланялся мне как-то больше, нежели нужно, и нервно улыбался. Чрезвычайно подвижные мускулы лица придавали странное неуловимое колебание его чертам, которые беспрерывно менялись и переходили из грустно-печального в насмешливое и иногда даже в простоватое выражение. В его глазах, по большей части никуда не смотревших, были заметна привычка сосредоточенности и большая внутренняя работа, подтверждавшаяся морщинами на лбу, которые все были сдвинуты над бровями. Недаром и не в один год мозг выдавил через костяную оболочку свою такой лоб и с такими морщинами, недаром и мускулы лица сделались такими подвижными.
— Евгений Николаевич, — говорил ему лекарь, — позвольте вас познакомить, представьте, какой странный случай, вот где встретился — старый приятель, с которым вместе кошек и собак резали.
Евгений Николаевич улыбался и бормотал;
— Очень рад — случай — так неожиданно — вы извините.
— А помните, — продолжал лекарь, — как мы собачонке сторожа Сычева перерезали пневмогастрический нерв — закашляла голубушка.
Евгений Николаевич сделал гримасу, посмотрел в окно и, откашлянув раза два, спросил меня:
— Вы давно изволили оставить Россию?
— Пятый год.
— И ничего, привыкаете к здешней жизни? — спросил Евгений Николаевич и покраснел.
— Ничего.
— Да-с, но очень неприятная, скучная жизнь за границей.
— И в границах, — прибавил развязный лекарь.
Вдруг, чего я никак не ожидал, мой Евгений Николаевич покатился со смеху и, наконец, после долгих усилий успел настолько успокоиться, чтобы сказать прерывающимся голосом:
— Вот Филипп Данилович все со мной спорит, ха-ха-ха, я говорю, что земной шар или неудавшаяся планета, или больная; а он говорит, что это пустяки; как же после этого объяснить, что за границей и дома жить скучно, противно, — и он опять расхохотался до того, что жилы на лбу налились кровью.
Лекарь лукаво подмигнул мне с таким видом превосходства, что мне стало его ужасно жаль.
— Отчего же не быть больным планетам, — спросил пресерьезно Евгений Николаевич, — если есть больные люди?
— Оттого, — отвечал лекарь за меня, — что планета не чувствует; где нет нервов, там нет и боли.
— А мы с вами что? да для болезни нервов и не нужно, бывает же виноград болен и картофель? Я того и смотрю, что земной шар или лопнет, или сорвется с орбиты и полетит. Как это будет странно, и Калабрия, и Николай Павлович с зимним дворцом, и мы с вами, Филипп Данилович, все полетит, и вашего пистолета не нужно будет. — Он снова расхохотался и в ту же минуту продолжал, с страстной настойчивостью обращаясь ко мне: — Так жить нельзя, ведь это, очевидно, надобно, чтобы что-нибудь да сделалось; лучше планете сызнова начать; настоящее развитие очень неудачно, есть какой-то фаут. При составе, что ли, или когда месяц отделялся, что-то не сладилось, все идет с тех пор не так, как следует. Сначала болезни были острые; каков был жар внутренний во время геологических переворотов! Жизнь взяла верх, но болезнь оставила следы. Равновесие потеряно, планета мечется из стороны в сторону. Сначала ударилась в количественную нелепость; ну пошли ящерицы с дом величины, папоротники такие, что одним листом экзерциргауз покрыть можно, ну, разумеется, все это перемерло, как же таким нелепостям жить. Теперь в качественную сторону пошло — еще хуже — мозг, мозг, нервы, развивались, развивались до того, что ум за разум зашел. История сгубит человека, вы что хотите говорите, а увидите — сгубит.
После этой выходки Евгений Николаевич замолчал.
(Герцен)
— Если б не сошел с ума.
— Это несчастие… вам, ей-богу, все равно, а ему рассеяние и нужно и полезно.
— Вы уже меня начинаете употреблять с фармацевтическими целями, — заметил я, но лекарь уже летел по коридору.
Я не подчинился бы его желанию и его русской распорядительности чужою волею, но меня, наконец, интересовал светло-зеленый коммунист-помещик, и я остался его ждать.
Он взошел робко и застенчиво, кланялся мне как-то больше, нежели нужно, и нервно улыбался. Чрезвычайно подвижные мускулы лица придавали странное неуловимое колебание его чертам, которые беспрерывно менялись и переходили из грустно-печального в насмешливое и иногда даже в простоватое выражение. В его глазах, по большей части никуда не смотревших, были заметна привычка сосредоточенности и большая внутренняя работа, подтверждавшаяся морщинами на лбу, которые все были сдвинуты над бровями. Недаром и не в один год мозг выдавил через костяную оболочку свою такой лоб и с такими морщинами, недаром и мускулы лица сделались такими подвижными.
— Евгений Николаевич, — говорил ему лекарь, — позвольте вас познакомить, представьте, какой странный случай, вот где встретился — старый приятель, с которым вместе кошек и собак резали.
Евгений Николаевич улыбался и бормотал;
— Очень рад — случай — так неожиданно — вы извините.
— А помните, — продолжал лекарь, — как мы собачонке сторожа Сычева перерезали пневмогастрический нерв — закашляла голубушка.
Евгений Николаевич сделал гримасу, посмотрел в окно и, откашлянув раза два, спросил меня:
— Вы давно изволили оставить Россию?
— Пятый год.
— И ничего, привыкаете к здешней жизни? — спросил Евгений Николаевич и покраснел.
— Ничего.
— Да-с, но очень неприятная, скучная жизнь за границей.
— И в границах, — прибавил развязный лекарь.
Вдруг, чего я никак не ожидал, мой Евгений Николаевич покатился со смеху и, наконец, после долгих усилий успел настолько успокоиться, чтобы сказать прерывающимся голосом:
— Вот Филипп Данилович все со мной спорит, ха-ха-ха, я говорю, что земной шар или неудавшаяся планета, или больная; а он говорит, что это пустяки; как же после этого объяснить, что за границей и дома жить скучно, противно, — и он опять расхохотался до того, что жилы на лбу налились кровью.
Лекарь лукаво подмигнул мне с таким видом превосходства, что мне стало его ужасно жаль.
— Отчего же не быть больным планетам, — спросил пресерьезно Евгений Николаевич, — если есть больные люди?
— Оттого, — отвечал лекарь за меня, — что планета не чувствует; где нет нервов, там нет и боли.
— А мы с вами что? да для болезни нервов и не нужно, бывает же виноград болен и картофель? Я того и смотрю, что земной шар или лопнет, или сорвется с орбиты и полетит. Как это будет странно, и Калабрия, и Николай Павлович с зимним дворцом, и мы с вами, Филипп Данилович, все полетит, и вашего пистолета не нужно будет. — Он снова расхохотался и в ту же минуту продолжал, с страстной настойчивостью обращаясь ко мне: — Так жить нельзя, ведь это, очевидно, надобно, чтобы что-нибудь да сделалось; лучше планете сызнова начать; настоящее развитие очень неудачно, есть какой-то фаут. При составе, что ли, или когда месяц отделялся, что-то не сладилось, все идет с тех пор не так, как следует. Сначала болезни были острые; каков был жар внутренний во время геологических переворотов! Жизнь взяла верх, но болезнь оставила следы. Равновесие потеряно, планета мечется из стороны в сторону. Сначала ударилась в количественную нелепость; ну пошли ящерицы с дом величины, папоротники такие, что одним листом экзерциргауз покрыть можно, ну, разумеется, все это перемерло, как же таким нелепостям жить. Теперь в качественную сторону пошло — еще хуже — мозг, мозг, нервы, развивались, развивались до того, что ум за разум зашел. История сгубит человека, вы что хотите говорите, а увидите — сгубит.
После этой выходки Евгений Николаевич замолчал.
(Герцен)